Сластена

 

    Он медленно гладил свое огромное теплое брюхо, и от этого ему было нестерпимо сладостно, почти приторно, словно он пригублял из стаканчика сладкое кофе пустынных кочевников. Он безотчетно облизнулся, вспоминая гостеприимные сласти, поданные ему в Дубайской гостинице. Сейчас он находился у себя дома, на родине, но захоти он таких же съедобных безделушек из кунжута, инжира и фиников, сдобренных орехами и медом, то это не составило бы труда – его повар всегда утолял любые прихоти.

  Вот и теперь он сидел напротив камина у чайного столика, буквально ломящегося от всевозможной сдобы. Сдоба была его ненасытной страстью. Словно обожаемая любовница, она безудержно манила его, заключая в ласковые объятия сытого спокойствия.
  Он добродушно причмокнул, и его мягкие пальцы потянулись за очередным рогаликом, аппетитно выступающим припудренным бочком на подносе. Толстые капризные губы мужчины жадно зашевелились в предвкушении удовольствия. В два укуса разделался он с оппонентом, и тихо срыгнув, вытер запачканную сахаром руку о плотный бархат халата. Это была его пятнадцатая жертва.
  Пламя размеренно потрескивало в очаге оранжевыми языками, отбрасывая причудливые тени на его смугловатую кожу. Он забросил в рот пару хрустящих, присыпанных сахарной пудрой шариков, и опустошил начатый бокал красного полусухого вина. На мгновение у него перехватило дыхание -выпитое и съеденное тяготило, клоня в сон. Он пошатнулся и грузно завалился на бок, подперев округлую щеку крупной ладонью. Его светлые глаза в оттененном огнем полумраке казались почти черными. Длинные ресницы сонно подрагивали. Не отрывая взгляда от огня, он потянулся к подносу — пояс халата не выдержал и огромный разбухший живот выпал на алое сукно дивана. Он отбросил фалду халата за спину, нащупал слоистое тельце пирожка и лениво надкусил. Клубничное варенье неторопливо потекло по толстому подбородку…
  

      Ему было необычайно вольготно на этом старинном диванчике, купленному пару лет назад на аукционе в одном из незыблемых временем европейских городишек, и с тех пор являвшемся завсегдатаем его феерических вечерних гурманств; вольготно в самодовольной тучности, неспешно взращиваемой его безудержным обжорством. Диван понимал его с полуслова, услужливо прогибаясь и принимая скрипучим нутром всю широкобокую полноту его тела.
 

  Влажный язык проворно изогнулся и подловил сладкую струйку, так и не позволив ей запортить антикварное сукно. Он прикрыл глаза, внедряясь вкусовыми рецепторами  во фруктовое составляющее выпечки, и негромко причмокнул, дегустируя сахар так, словно тот был дорогим вином.
 

  Он всегда любил сладкое, еще маленьким ребенком, но склонная к полноте мать, боясь за комплекцию детей, прятала сласти от него с сестрой подальше на самую верхнюю полку кухонного шкафа. Иногда, правда, перепадали гостинцы от бабушек; но бабушки жили в далеких и туманных городах, и чаще всего содержимое посылок безжалостно изымалось и снова отправлялось под замок, так что по настоящему отвести душу детям удавалось лишь по праздникам.
  Он забирался на стул с отмычкой и втайне уворовывал из пузатых баночек с бабушкиным миндальным печеньем и маминым шоколадным ассорти. Брал и прочую вкуснятину, какую только мог умыкнуть незаметно, а потом, ни с кем не делясь, лопал награбленное сам с собой под одеялом.
  Обычно, если пропажа обнаруживалась, он сваливал все на сестру, а для отвода глаз подбрасывал ей в спальню пару-тройку шоколадок. Девочкой она была полненькой и малоподвижной, а он, хоть и младше, намного выше и стройнее, регулярно гонял в футбол и посещал секцию по карате, что уже само по себе заведомо снимало все подозрения. Но так долго продолжаться не могло, и в один прекрасный день его застукали.
   Отец возвратился с работы раньше положенного и застал его на табуретке с огромным пакетом ореховых эмэндэмок. Ох, и горькими же оказались те конфеты!

    Слегка подрагивающими пальцами он нащупал спрятанный в складке, чуть ниже ребра, небольшой шрамик — отец бил небрежно, но больно и от души, хлестко замахиваясь ремнем на тощие сыновьи ягодицы и невольно задевая спину; бил так, что у провинившегося летели искры из глаз.
  В ту ночь, весь в слезах доедая остатки припасенных лакомств, обиженный мальчик поклялся, что когда вырастет, станет настолько богатым и влиятельным, что сможет каждый день объедаться от пуза самой изысканной в мире вкуснятиной, поглощая горы сдобы, конфет и шоколада, и никто больше ему в этом не помешает...

 

     Он снова провел пухлым пальцем по толстому валику жира, задевая ногтем шероховатость старого рубца. Поглаживание любимой складки всегда приводило его в состояние легкой истомы. Раньше он любил захватить ладонью весь бок, попутно пробегая пальцами по ребрам, но чем габаритнее тот раздавался, тем притягательнее становилась именно эта ложбинка.

   Бок бессовестно заплыл жиром, уплотнившись настолько, что при небрежном захвате рукой кожа предательски выскальзывала из пальцев. Ощущение собственных ребер давно кануло в небытие, а вот шрамик, тот все еще был там, под складочкой, и даже весьма растянулся в размерах.

 

    Тихая мелодика горящей древесины ненавязчивой колыбельной убаюкивала слух. Сдоба неотвратимо одерживала победу над сознанием, вводя в привычный ступор довольства. Он с трудом разомкнул смежившиеся веки и, сквозь пелену дремы, взглянул на заваленный мучным стол.

   Сейчас он уснет, так и не распробовав до конца всю палитру предложенного ему ассортимента, а ведь его новый повар, наверное очень старался — отдалось внутри легкой досадой. Вот хотя бы взять эти привлекательные неординарностью формы пышки они, должно быть, с лимонным кремом, как он любит… А вот эти трубочки, эти точно кремовые, и тоже его любимые – притухший от дремы взгляд методично скользил по  расставленным на серебряных подносах блюдцам:

 …Пирожки… двух видов… —  уже пробовал… А вот шоколадные трюфели с орехами – сластена облизнулся, — не с чем несравнимое лакомство!...

   По мере того, как он пристально вглядывался в десертный рельеф, снова и снова въедаясь уставшими глазами в неотведанное, взгляд его светлел и приобретал заинтересованность.

  Длинные ресницы сластены моргнули, и его внимание переметнулось на непочатую бутылку с красным вином, стоявшую на самом краю столика, у подлокотника на котором покоилась его темноволосая голова. По грушевидному стеклянному корпусу бутылки, наполненной загустевшей виноградной кровью, скользили суетливые блики каминного пламени. Трепетно подрагивая, в своем отражении, они словно облизывали ее полувековой стан.

   Но вот один из бликов едва заметно сдвинулся, заслоненный зыбкой игрой светотени, а поленья камине запылали с усиленным треском, нарушая закономерность его вечернего покоя.

   Спать почти расхотелось, но как ни странно, и желание распробовать возлежавшее перед ним изобилие, тоже сошло на нет. Сластена озадаченно зевнул и нехотя перевел глаза на камин. У камина стояла девушка.

                                                    

  Она сказала что-то очень значимое, почти безмолвно двигая тонкими красивыми губами. Он не понял, но почувствовал, что сказанное ею было подарено только ему. Она была небольшого роста, голой и гладкой, словно новорожденная Афродита, только-что вышедшая из пены. Она была одновременно его и в то же время не принадлежала никому.

   Она шагнула вперед и прилегла рядом с ним, совсем на краешек, в узкую извилистую нишу между горячими выпуклостями его дородного тела. Она казалась такой близкой и легкой, что он совсем не удивился, как же ей все-таки удается удерживаться на этом маленьком свободном клочке затертого сукна. Она балансировала на краю, а он старался не дышать, боясь нарушить эфемерную деликатность ее существа. 

   Хрупкая отдававшая золотистым свечением рука незнакомки неожиданно нырнула под пунцовость его распахнутого халата, и, нежно обнимая раздувшийся от еды бочкообразный торс, как бы невзначай соприкоснулась с заветной складкой. Запустив пальцы второй руки в волнистую густоту шевелюры, она прильнула к мясистой мочке и опять что-то прошептала, овевая светлым дыханием его толстую шею.

   И он опять не понял ее слов, но осознал, что слова эти о неиссякаемой и вечной любви.

   И все же, ему стало неловко, и он нарушил зажатую между телами чувственность. Осторожно придерживая девушку за изящную талию, он приподнялся и сел, опуская почти невесомый груз на теплую массивность своих ляжек.

    Она незатейливо улыбнулась и вновь беззвучно зашептала, укладывая  маленькую ладошку на разгоряченную громаду его брюха. Исходящая от ее руки теплота,  словно в раздуваемом мехами очаге, заполнила собой всю обширность его увесистого живота.

    Было очень приятно, но совсем не так как обычно, когда зимними вечерами он самозабвенно ласкал, словно расхваливал, свое большое, заплывшее жиром и похотью брюхо. Это было вовсе не то привычное томное и тягостное блаженство пресыщения, приводящее к меланхоличному оцепенению воли, а нечто светлое и неосязаемое, как будто с его грузной разгоряченной плотью соприкасался невидимый глазу пух. Словом, это было весьма странное ощущение, слегка эротичное, но не сквозящее привычным плотским вожделением. По крайней мере, ничего подобного до этого момента он в жизни не испытывал — словно его до бесстыдства разжиревшее брюхо превратилось в огромный пульсирующий шар лучезарнейшего света.

    Ее обворожительная золотистая фигура и его обильный живот будто слились в единое целое, резонирующее в такт биения его сердца. Он был буквально обездвижен бесподобностью этого чувства, этим приглушенным свечением, вибрирующими волнами разливающимся по его грузному туловищу. Он даже полуприклыл глаза, одурманено созерцая ее миловидно-шепчущее личико. Она все говорила и говорила, не отнимая от окружности его брюха своей светящийся ладошки, а он почти понимал ее, но не словами, а как-то из глубины себя, нутряно, животом. Вселенная говорила о любви, и утроба его словно эхо вторила ей.

   Затем последовала очень яркая вспышка, и все… Все оборвалось.

 

    Было холодно. Так холодно, что даже стеганая плотность халатной материи и годами накопленный жир не уберегли его от озноба.

Он проснулся. Уставившись в мрачное нутро камина, долго не мог понять, где находится. Пламя в нем почти угасло, и удушающий мрак залы неприятно будоражил сознание.

  Он нехотя покачнулся. Разминая затекшие конечности, кряхтя поднялся на ноги, и, неуклюже раскачиваясь, протопал к умирающему очагу. Пошуровал кочергой в углях, заставляя камни заняться свежими всполохами. Снова закряхтел, с усилием нагибаясь к поленнице. Преодолевая подступившую к горлу изжогу, скупым и резким движением швырнул пару чурбаков на съедение огню, и вразвалочку вернулся к столу. Но сел не на любимый диван, а опустился в стоявшее вблизи просторное кресло, в котором любил читать.

    Бархатистость алого плюша с нежной благодарностью окутала ноющую спину, и ему сразу стало легче. Но неприятное чувство морозливой досады не проходило и, несмотря на обильность съеденного, тоскливо ныло под ложечкой полуголодной пустотой. Откликаясь болезненным импульсом в сердце, брало за душу осознание несправедливости происходящего, словно кто-то взял и вырвал у него из рук полюбившуюся игрушку или кусок вкуснейшего торта.

 

     Часто в его ночных кошмарах, особенно когда выдавались неудачные биржевые торги, сделки или просто утомительные совещания, ему снился огромных размеров праздничный торт. Торт был круглый, ступенчатый, сверху донизу залитый белой глазурью со сливками, с чудесными кремовыми розочками и кокосовой стружкой по краям. Почти всегда, как по заданной на пластинке траектории, нарядным именинником подходил он к торту и задувал праздничные свечи. Но как только огоньки на них гасли, к угощению подбегали какие то малознакомые родственники: взрослые и дети, и буквально руками растаскивали его торт на куски, не оставляя ни крохи. После чего он всегда просыпался жутко голодным, и весь день прибывал в скверном настроении.

  Но иногда, если выдавался особенно благополучный денек, например, когда он сообщал совету директоров о прибыли или успешных сделках, или когда акции их корпорации резко росли в цене, сюжет привычного сна приобретал совсем иное русло.

   В нем, забыв о приличии, именинник хватал торт голыми руками, жадно отрывая куски и запихивая себе в рот, и тогда, по мере проглатывания, живот его начинал расти и пухнуть.

 Он все ел и ел, а его белая парадная рубашка раздувалась, словно парус, постепенно наполняясь чем-то мягким, но одновременно тугим и тяжелым. И он точно знал, что эта приятная нутряная масса есть не что иное, как жир; он буквально чувствовал его насыщенную сущность каждой клеточкой своего растущего тела.

   Он ел и ел… Даже не ел, а жрал! заглатывая цельные куски сдобы, а торт все не кончался. Он знал, это плохо, вредно, но все равно хватал, рвал сочащиеся кремом шматы и все пихал, с ненасытной жадностью пихал в рот, подчиняясь  нарастающему и нестерпимому желанию бесповоротно и окончательно обожраться; набить себя сладким до приторного опупения и коликов в боку; так, чтобы одежда на нем трещала по швам, так чтобы он сам трещал по швам.

   Он ел, и пальцы его постепенно утолщались, превращаясь в сарделькоподобные отростки, худые подростковые ноги все больше походили на толстые бугристые чурбаки, а впалый живот, на огромный многоярусный пирог. И чем объемнее распухала его плоть, тем недовольнее становились лица людей вокруг. Их размытые непонятные физиономии мрачнели и чахли с каждым съеденным куском буквально на глазах. Он знал, что нельзя все и только ему, что это запретно и неэтично, и до нехорошего мерзко быть таким жадным, но ничего не мог с собой поделать. Он хотел быть именно таким: огромным, алчным и до развратного жирным. И может быть, скорее даже наверняка, разжиреть еще больше, назло всем этим глазеющим на его торт мордам.

Гости вокруг начинали плакать, причитая и сожалея, словно на похоронах; некоторые даже кричали, требуя прекратить. А он все настырнее продолжал жрать, упивался эстетическо-плотским экстазом и ликовал душой; стремясь стать таким же огромным как его прекрасный нескончаемый торт.

 

   Но сейчас было почти как в первом варианте, только намного хуже и острее, а главное обиднее, ведь отняли не выдуманную сладость, а нечто большее, превышающее по своей значимости все изведанное и любимое доселе.

  Его мучила досадливая маета утраты; потеря мгновения, которое он не успел полностью пережить. Леденящая опустошенность — это все что ему оставили… Он снова встал, нависая тяжелым брюхом над давно остывшей сдобой.

 

    Измазанные вареньем пальцы хватали все что непопадя и с упрямой неистовостью обиженного ребенка пихали в запачканный сахаром рот. Один за другим, кусок за куском, давился он пухлым промозглым тестом. Волнистые пряди его густых волос вконец растрепались; на выпуклом лбу выступила испарина; скособоченный халат, оголив бывшие некогда мускулистыми плечи, стеснял порывистость движений.

  Он не выдержал — набрав полные пригоршни выпечки, рухнул обратно в кресло.

 

     Он был пресыщен и полон до изнеможения. На тугом животе в полумраке вновь затухающего огня проблескивали капельки пота; усыпанные сдобными крошками жирные ляжки мелко подрагивали. Он тяжело задышал и, впадая в горькую неистовость, попытался запихнуть в себя очередную сласть. Зажатая между засахаренных губ слойка еле слышно хрустнула и надломилась, брызгая медовой патокой.

    По распаренному лицу обжоры текло уже не варенье, а слезы, а он все продолжал есть…

 

 

 

 

www.proza.ru/2014/11/02/1347

Поддержи Елена Капилян

Пока никто не отправлял донаты
+3
3903
RSS
22:59
Очень очень очень очень пафосно. А так ничего.
Загрузка...

Для работы с сайтом необходимо войти или зарегистрироваться!